Человек, будь человечнее!

«Вокзал»

На тверском автобусном вокзале было пять часов утра. Сквозь запылённые окна падали тусклые лучи света на холодный каменный пол, но и этого света было намного больше, нежели от ламп, установленных в потолке. Я сидел в жёстком, но вполне удобном кресле, и сегодня народу на вокзале было на редкость мало, наверное, потому что в будние дни автобусы, как правило, ходят редко. Напротив меня дремала какая-то бабушка в старом изодранном пальто с плетёной корзинкою, из которой раздавалось тихое мяуканье котёнка; рядом с ней стояло старое ржавое ведро, закрытое белой тряпкой, с проволочной, наспех сделанной ручкой. Невдалеке, в углу, лежал странного вида молодой человек, изредка просыпавшийся и глядевший на часы, с косым глазом и небритым суровым лицом.

В другом конце вокзала разговаривали кассирши, трещали лампы дневного света и иногда, хлопая дверьми, входили разные люди. Вот вбежал хорошо одетый мальчишка лет восьми, лёг на пол и достал из-под кресла нечаянно оставленный им игрушечный пистолет; вот вошла густо накрашенная полупьяная женщина, осмотрелась и тут же ушла. Вокзал тихо дремал в каком-то своём, странном, непонятном сне...

И тут краем уха я услышал один разговор, сильно меня заинтересовавший. Беседовали двое мужчин. Они сидели сзади меня, я не видел их лиц и мог только слышать их голоса. Голос одного из них был очень резким, но совсем не угрожающим, даже, наоборот, иногда он звучал очень приятно, несмотря на то, что этот человек говорил отчасти грубые слова.

«...В Лехаево я еду, понимаешь, болван! Друг у меня там живёт, Вадим. Хотя, по правде, какой он мне друг – я его навещаю раз в десять лет...»

Судя по интонации и манере разговора, этот человек приехал в Тверь из какого-то села и уже успел заглянуть в пивной ларёк. Однако он хорошо и чётко проговаривал слова, от него не разило перегаром, и сам он вызывал какую-то симпатию, почему – не знаю. Его голос, при всей грубости и чёрствости, был каким-то особенным, не злым. Он продолжал:

«...В нашей деревне, лет эдак сорок назад, когда тебя ещё на свете не было, его всякий сумасшедшим называл. Он вообще был не таким, как мы, что-то в нём по-другому было: и разговаривал не так, и одевался как-то странно. Молчаливый, тихий, даже женственный, и с таким выражением лица – тупым, а в то же время открытым и с этой дурацкой улыбкой во весь рот. Мы его били частенько, я его тоже бил. А он с разбитым носом смеялся только. Мы на него всей гурьбой налетали, а он хохотал, и этим ещё больше злил нас. А потом вдруг падал на землю вверх лицом, закрывал глаза и как-то странно улыбался. Мы его после этого оставляли, и он так лежал где-то час, а потом домой уходил. Дети – жестокий народ! Сам таким был когда-то. Ну а он... а он был блаженным, дурачком. Бывало, пойдёт к озеру, руку в воду сунет, глаза закроет и смеётся. Девчонки его за это «водяным» дразнили.

Не любили его девчонки. Постоянно издевались над ним, подкалывали его, даже в волосы еловую смолу на уроках бросали. А он улыбался, всё сносил...

Мать у него была хорошая, но тоже, видимо, со сдвигом. Семейное у них это. Просто отца в войну убили, а мать с ребёнком осталась на руках. А в то время по деревням голод был, люди траву варили в щах вместо капусты – у неё даже молока не было. Ну и свихнулась. И вот такое у паренька детство: голодал, болел часто, жил с сумасшедшей матерью. Иногда в лес уходил, и орехи из лесу приносил для неё...

В школе он плохо учился, однако стишки умел писать. Сядет за парту, листок достанет и карандашиком чиркнет что-то, вроде: «Выйду рано на гору, пожую я там траву».

И как что-нибудь эдакое смастерит – смеётся, рот до ушей, глаза сразу такими светлыми становятся, бровки по лбу прыгают; от души заливается, аж животик надрывает...

А когда вырос, с ним один случай произошёл. Как-то раз, одним утром, он уложил в чемодан свои вещи, распрощался с матерью и уехал работать в город. Через три недели его из города привезли на «скорой помощи» с переломанной спиной. Подъехали прямо к дому, внесли на носилках, и я, помнится, перед их домом стоял и ещё долго слышал, как оттуда доносились слова доктора и плач матери. Я сперва ничего понять не мог, а потом мне какая-то бабуся рассказала, что вообще произошло. Оказалось, что в город-то Вадик приехал и даже устроился там работать на завод. Всё было хорошо, но как-то утром он по улице прогуливался и увидел, как пьянь какая-то над школьником издевается: бьёт его, в грязи валяет, ну и всё такое. Он и заступился за паренька – в драку полез. Ну что такое один против четверых? В результате, его чуть до смерти не избили и хребет поломали. Затем милиция вмешалась, врачи приехали. Потом было судебное разбирательство, вынесение приговора...

Только вот странная вещь: в тот день прохожих на улице было много, и мужики тоже были. Но никто этих пьяных сволочей не оттащил! Никто, кроме него, не вступился за мальчугана! А когда уже после Вадик лежал на снегу весь в крови и эти гады его калечили, мимо прохожие шли так, будто всё спокойно! Удивительно, что он вообще живым остался.

Рассказывают, что когда его уже полумёртвого в больницу везли, он в бреду лежал и улыбался как-то странно. Жуткое зрелище – избитое, окровавленное лицо, а на нём улыбка! В бреду он всё время плакал, мать звал, стишки какие-то распевал и чуть ли не каждые пятнадцать минут всё одну и ту же фразу говорил: «Человек, будь человечнее», или что-то в этом роде, и смеялся сквозь слёзы... У него всё тело болело, а он лежал и смеялся...»

На минуту вокзал вновь погрузился в тишину, нарушаемую тихим потрескиванием ламп и скрипом изредка открывающихся дверей. Сзади рассказчик вроде бы припал к бутылке, закашлял своим хрипатым голосом и продолжил:

«Вот сейчас я к нему еду. У него в Лехаево свой дом есть, хороший, просторный. Мать, правда, умерла, но жена появилась. В детстве она ни на кого из пацанов внимания не обращала – гордая была такая, а над Вадиком всё время подсмеивалась. А вот после этого случая часто к нему ходить стала, ухаживать за ним. Ну, а когда мать у Вадима умерла, она за него замуж вышла. Да и мы все к нему тоже стали относиться абсолютно по-иному, совестно нам всем стало. Только тогда мы поняли что-то, узнали, каким человеком он был. Мало сейчас таких...

Дурачок, блаженный, калека, но, между тем, человека лучше него я во всей своей поганой жизни не видел. Много я где по свету шатался, даже за границу ездил в своё время, но таких, как он, таких благородных, человечных нигде ни разу не повстречал. Всё какие-то сволочи попадались, а не люди; человеческого в них совсем не осталось, особенно в городе... Всё тени, а не люди...

Он стихи замечательные пишет – про жизнь, про любовь, про смерть... У него их уже несколько тетрадок накопилось, вот только он всё их не издаёт почему-то. А ведь они красивые очень! Вот послушай:

Вокруг меня проходят люди,
А я лежу из часа в час,
Но где те праведные судьи,
Которые рассудят нас?
Я разучился верить в Бога,
Сидеть в коляске мой удел;
Передо мной лежит дорога
Не совершённых мною дел.
Но людям зло и беспощадно
Я мстить не буду, не хочу.
Пускай меня прожгли нещадно –
Об этом просто промолчу.
Как нитка жизнь моя порвётся,
Произрастут на мне цветы.
Лишь смерть туманом навернётся –
Моей судьёй и станешь ты...»

Рассказчик замолчал. Он молчал долго, и мне показалось, что он заснул; но вдруг через плечо я услышал странные звуки, означавшие, что тот просто не может больше говорить. Он плакал и сквозь слёзы тяжело выдавливал из себя слова:

«Я вот сейчас к нему приеду, войду в его дом – как из клетки на волю вырвусь... Он мне как отец – кроме него у меня никого больше не осталось. Мать умерла уже давно, а отца у меня отродясь не было. А больше у меня вообще никого нет... Друзей нету, семьи... тоже нет. Только Вадик мне друг, понимаешь ты, болван!...

Смотрю на вас на всех и ни одного стоящего человека не вижу. Вроде бы всё нормально, люди как люди: и хорошие, и плохие, – а чего-то в них нет, что-то в людях исчезло. Не вижу я среди этих людей человека. Нет его, или же это я просто видеть перестал, ослеп окончательно. А вот в Вадиме я человека вижу, не такой он, как все остальные, что-то в нём от Бога. Я поэтому-то в Господа и не верю, потому что мне Вадим как Бог; он и святой, и добрый, и поможет всегда. Странно, правда, – как это калека чем-то помочь может? А я вот его вспомню, и у меня на душе сразу хорошо становится, словно гроза отгремела и умчалась, и всё кругом спокойно стало...

Понимаешь меня? Э-э, да ты уснул! Ну ладно, приятель, спи. Спасибо за пиво!..»

Он встал с кресла, вышел на середину и посмотрел на часы. И тут я впервые увидел его лицо. На нём был хорошо виден отпечаток многочисленных страданий и потерь, всё его лицо изрезали морщины и шрамы, всё оно было суровым и грубым, даже почти что животным, но в невыспавшихся, усталых и пьяных глазах был какой-то необъяснимый свет, какая-то искра. Его глаза, как на иконе, глядели прямо в душу, в них было всё: и добро, и свет, и чудовищная, непонятная, необъяснимая грусть...

Он ушёл; дверь тихо хлопнула, впустив в помещение струю холодного воздуха.

... Через час я сидел в автобусе и смотрел в грязное, непромытое окно. Мимо меня проносились заснеженные поля с изредка возникающими деревьями. Я сидел и думал об этом человеке, о котором говорил полупьяный рассказчик. Я думал о его жизни, о детстве, о матери и вскоре заснул. Мне снился сон, какой-то хороший и светлый. Автобус нёс меня куда-то вперёд вместе с остальными людьми, но в полудрёме, сквозь прикрытые веки, я видел только тени. Я слышал голоса, но все они превращались в какой-то вой – нудное, протяжное, тоскливое завывание . А за оконным стеклом мелькала дорога, холодные поля, находящиеся под коркой снега и наста, казалось, начисто утратившие тот былой весенний воздух, ту травянистую зелень, и остался только грязный снег, на котором не было ничего...

Я сидел в несущемся вдаль автобусе вместе с другими людьми. Людьми? Да там не было ни одного человека, которого можно было бы так назвать! Вокруг меня то и дело сновали туда-сюда мрачные, плотные фигуры, и в них не было ничего человеческого, в них вообще ничего не было, кроме пустоты. Все они были заняты исключительно собой, всех их интересовало только своё собственное существование. И все они ругались, смеялись, разговаривали и двигались, не имея в себе ни мыслей, ни души, ни чувств – все они были пустыми. Но вот я открыл глаза – передо мной сидел ребёнок. Я долго и внимательно смотрел на него. И что-то в нём мне показалось очень знакомым: где-то я видел эти чуть грустные, сверлящие, искрящиеся глаза. Точно такие же глаза были на автобусном вокзале у пьяного рассказчика, и эти детские глаза были проникнуты этим невидимым, человеческим светом, они светили нам, указывая путь, направление, но это уже не были глаза ребёнка, это были истинные человеческие глаза, увы, со временем пропадающие в нашем нечеловеческом мире.